(повесть)
…Необъятная раздольная степь. На самом краю ее – широкий перевал. У подножия перевала – полноводное озеро или… мираж. Круглой чашей висит на зените солнце. Повсюду между землей и небом колышется зной. Об острые камни подошвы рассекая, горючими слезамиглазаомывая, горячим ветром лобопаляя, с пересохшим от жажды горлом, несется Сарыатан. Нескончаема эта бескрайняя степь, недостижим этот широкий перевал. Там, за этим перевалом, раскинулась страна его детства. Издавая протяжный рев, предаваясь неизбывной сердечной тоске, бежит Сарыатан в поисках страны своего детства…
***
— Ага-а**! Меня постигла беда!.. И вправду, беда постигла! Оказывается, Куренкаска*** сломал свое седло… — запыхавшийся Кожык вбежал в дом и присел на пятки прямо у порога, будто собирался совершить намаз. В нижнем углу приземистого бревенчатого домика Есберген складывал пожитки в переметные сумы. Поднимая голову, он замер.
— Что-о ?! Как сломал? Куренкаска или Каражал****?
— Куренкаска, ага… я говорю про своего коня. Я стреножил обеих лошадей и оставил их в ущелье, чтобы попаслись перед дорогой… А Куренкаска начал валяться… — не докончив, Кожык заплакал навзрыд. Чисто выбритая голова его опустилась так низко, что при каждом вздрагивании подбородок ударялся о грудь.
— Подними голову!Если что и сломалось, — так это лука седла. Голова-то твоя цела. Ты чего так расквасился?! – Есберген отодвинул в сторону пеструю переметную суму и выпрямился, расправляя широкую грудь, окинул Кожыка тяжелым взглядом ястребиных глаз.
— Не лука седла, ага, а две боковины… Когда конь катался, они разорвались… Что мне теперь делать? На чем я поеду, а?.. Ты меня бросишь, да? Я один останусь здесь, что ли? Нет-нет! Я ни за что тут не останусь. Пусть я без седла поеду на куренкаска, но от тебя не отстану!.. – теперь бритая голова Кожыка, вздрагивающая от рыданий, опустилась чуть ли не до колен.
— Эй, что я тебе говорю! Ну-ка подыми голову!
— Подыму, ага, подыму… Но ты ведь не бросишь меня, да? Скажи, что не бросишь… Только скажи так, ага! – Кожык протер глаза замусоленным рукавом поношенной рубахи и на коленях подполз к Есбергену.
*Сарыатан – старый крупный верблюд-мерин.
**Ага – почтительное обращение к старшему брату, дяде.
***Куренкаска – темно-гнедой со звездочкой во лбу, масть коня.
****Каражал – черногривый конь.
— У, размазня! Надо же, разревелся так, будто отца потерял! И это прямо перед дальней дорогой. Как же я могу оставить тебя здесь, в безлюдных горах, да еще воющего собакой? Ты и вправду поверил моей вчерашней шутке? У, недотепа! В этом ты весь! Верно говорится, сколько волчонка ни корми, он все равно чужой. Иначе, как ты мог усомниться во мне? Скажи сам, во сколько лет я тебя нашел?
— Когда мне было десять лет.
— Ты помнишь, где и как я тебя нашел?
— Помню, ага. Я тогда пас свиней Метрея*. Однажды ты приехал откуда-то верхом на коне и долго разговаривал с хозяином. Потом передал ему какую-то маленькую вещицу, обернутую в тряпочку, и в тот же день привез меня в этот домик.
— Сколько лет с тех пор прошло?
— Наверно, лет пятнадцать.
— Правильно, пятнадцать лет… В таком случае, как ты мог подумать, что человек, который пятнадцать лет заботился о тебе, в один день бросит тебя на произвол судьбы?! Вот размазня! Иди, приведи лошадей и готовь их к дороге. Отныне нас с тобой никто не разлучит, разве что Бог.
— Охо-хо-о! Охо-хо-о! – с этими возгласами воодушевленный Кожык вскочил с места и неуклюже выбежал наружу.
Вслед за ним вышел и Есберген с переметными сумами. Солнце уже порядочно поднялось над головой. Окутавшее горную теснинунедавнее белесое марево успело рассеяться, и все ущелья и ложбины вокруг наполнились сиянием наступившего дня. Небо чистое и ясное, прозрачное и переливающееся, как вымытая стеклянная чаша, как слеза. Прямо перед хибарой проходит множество разветвляющихся дорог. Самая длинная и четкая колея их уходит до далекого перевала у горы Кокентау, что возвышается напротив. С обеих сторон перевала – два пика, торчащих как два верблюжьих горба. Обе вершины безучастно дремлют, точно устали от ночного дозора.
*Метрей – искаженное имя Дмитрий.
Перед выходом из лачуги Есберген проверил каждую вещь, необходимую в пути, тщательно обошел каждый уголок маленькой и тесной комнатенки так, чтобы больше не возвращаться в нее. Однако что-то ему все еще не давало покоя. Он знал наверняка, что ничего не забыл, ничего не оставил, но какая-то неведомая сила заставляла его то и дело оборачиваться назад. Вроде бы ни внутри, ни снаружи нет ничего, что могло бы привлечь внимание. Четыре стены, покрытые сверху дерном. Халупа с плоской крышей об одно окно и одну дверь. Неизвестно, с каких пор стоит она здесь, в диком захолустье у подножья безлюдных гор. Видимо, в свое время это был зимний охотничий домик. Кому бы он ни принадлежал прежде, а вот для них стал теплым пристанищем на долгие двадцать лет. Все утехи супружеской жизни, радости отцовства единственному чаду Есберген познал тут, под крышей этой лачуги. Безоблачные дни, когда довольствуешься простой водой, и беспечные ночи, когда насыщаешься одними усладами тела, тоже прошли в этом домике. Подобный ханскому дворцу мой добрый дом, наполненный счастьем мой благой дом, думал он тогда. Теперь он понимал, что все это было благодаря Газизе. С ее уходом из этого домика ушло все: и благополучие, и счастье, и радость.
Есберген отвернулся от жилища и опустился на высохший кряж, валявшийся во дворе. Потом вытащил из кармана кожаного жилета табакерку из черного рога, и смачно отправил в ноздри своего массивного носа зеленый насвай. Кожык неподалеку седлал, готовил в дорогу его Каражала. Движения парня были спокойными. Кажется, он, наконец, уверился в том, что Есберген его не бросит. «Эх, несчастный, а ведь ты – потомок знатного рода…». Что тут поделаешь, таково чахлое наследие выродившегося племени. Посмотришь, все вроде при нем: словно выкованное из железа крепкое тело, сила и мощь, и приятность какая-то в облике есть. Но вот ведет порой себя так приниженно и беспомощно, хуже бесприютного странника. Подумаешь, бывало, может, Бог умом обидел, но нет ведь, иногда возьмет и обрадует разумными человеческими речами. Э, подумаешь тогда, правду говорят, что от айгыра* с белой отметиной во лбу в худшем случае родится приплод с белой звездочкой. Но тут он вдруг заговорит опять как блаженный и все испортит. Взять, к примеру, слова Есбергена, которые он обронил вчера в сердцах. Ну разве может двадцатипятилетний джигит придать им серьезное значение?!
С тех пор, как не стало Газизы, у них вошло в привычку не входить в домик, пока совсем не стемнеет. Вот и вчера они допоздна просидели во дворе, у вырытого в земле очага. Полтуши косули, предназначенной для завтрашней дороги, с бульканьем варилось в казане. Из верхней теснины, густо поросшей сосняком, тянуло прохладой. Снизу доносился гул реки Кокенбулак, которая прыгая по камням, несла свои воды среди берез и тальника, по самому дну ущелья. Гул этот затрагивал в душе всякую всячину.
*Айгыр – жеребец.
Есберген впервые появился в этом тесном ущелье, у этого горного потока еще юношей, а теперь, когда седина инеем тронула виски, собирался навсегда покинуть эти места. Целых двадцать четыре года он жил здесь, добывая пропитание, купаясь в радостях жизни, но как только в прошлом году судьба отняла у него единственного сына, Есберген в одночасье охладел к этому краю. Говорят: «Беда не приходит одна». Неожиданно к Газизе, разделившей с ним полжизни дорогой жене, прицепилась неизлечимая болезнь. И Газиза, и он сам знали наперед, что это не болезнь, а сама смерть, заявившая о своем приходе. И оба ясно почувствовали, что отныне нет в этих местах, заменивших им родину, ни радости, ни смысла. Они не делились друг с другом своими предчувствиями, лишь незадолго до кончины Газиза намекнула об этом мужу. В первый раз это произошло в середине весны нынешнего года, когда снег только начал таять по ложбинам и оврагам. Однажды утром… перед единственным окошком домика опустился чиж и давай разливаться трелями. Лежавший на боку возле низкого круглого столика и попивающий чай Есберген сказал с чувством:
— А ведь сейчас на берегах Бухтармы черемухи, наверное, во всем цвету!
Обычно не придававшая таким словам значения Газиза в этот раз недовольно поморщилась:
— Как я устала от твоих разговоров про черемуху! – и тут же, отвернувшись от стола и подергивая плечами, изрыгнула из себя весь выпитый чай без остатка.
— Апа, что с вами? Заболели? – с этим словами Кожык вскочил и бросился за деревянным тазом.
Скорее всего, он в первый раз увидел, как Газиза отрыгивает всю попавшую ей в рот пищу. Но Есберген еще с самой зимы начал замечать такое. «Видать, у бедняжки уже не осталось сил скрывать этот недуг», — горестно заключил он и, молча поднявшись с места, вышел наружу, сел на оседланного коня и отправился, как обычно, на охоту. Вечером, приблизившись к дому,.. он растерянно остановился. Перед лачугой стояла коновязь с тремя развилинами, белевшая издалека и словно зазывающая. Но теперь она была повалена. Коновязь, к которой Есберген привязывал своего коня. Коновязь, которая за многие годы выстояла перед столькими бурями и ливнями. Что за несчастье обрушилось на нее?
— Кожык! – заорал Есберген, не сходя с лошади. – Кто повалил это дерево?!
— Я! – ответил выбежавший из домика Кожык.
— Почему повалил?
— Тетя Газиза сказала повалить.
— Зачем?
— Не знаю.
Услышав, что это исходило от Газизы, Есберген ничего не смог сказать, не захотел огорчать больную жену. В прежние времена разговор был бы другим, но теперь он только хмыкнул: «Интересно…». После этого он отправил Кожыка за лопатой и восстановил сваленную коновязь.
Во второй раз… Ровно за неделю до кончины Газизы он снова припозднился с охоты. Вернулся без добычи, с пустыми тороками. Они втроем безмолвно сидели при сумеречном свете фитильной лампы и пили чай. К этому времени Газиза разве что создавала видимость, что участвует в трапезе, на самом деле она была уже очень слаба, и каждый глоток чая ей давался с превеликим трудом.
— Почему ты так поздно? – спросила она едва слышно.
— Осматривал капканы, что ставил в расщелине рядом с кладбищем. – ответил он обычным голосом.
Газиза вздохнула. А взгляд ее словно говорил: «Капканы ты смотрел или сидел возле могилы сына?». Она хорошо знала, что мужу пища поперек горла станет, если он два раза на дню не побывает на могиле сына, находя для этого разные причины.
— И на перевал, поди, поднимался?
— Поднимался.
— Горы Когильдир* видно? Или тучами заволокло?
— Сегодня очень хорошо были видны, – сказал Есберген, оживляясь. – Тянутся пик за пиком, родимые.
— Если отсюда человек выйдет рано утром, до вечера доберется до них? – спросила Газиза.
— Ну почему бы не добраться. Если выехать на ходкой крепкой лошади, то вечером можно как раз оказаться у самого их подножья.
— Надо же… выходит, не очень-то это далеко, — произнесла Газиза бодрым голосом вполне здорового человека. Потом взяла свою пиалу и с удовольствием попила горячего чаю. И Есберген, и Кожык обрадовались этому.
— Ох, байбише!** Так говоришь, будто никогда тех гор Когильдир не видала, – проговорил Есберген на радостях, громко и отрывисто смеясь. – Забыла, как мы с тобой когда-то за одну ночь доехали оттуда в этот край?
— Что видит человек ночью? Я запомнила, когда мы с той стороны достигли тех гор, то позади нас садилось ярко-красное солнце… А после этого была одна темнота. Кстати, сегодня ночью видела во сне Мойылдысай***. Ну, тот самый Мойылдысай, что на берегу Бухтармы, про который ты все время говоришь… Будто бы по дну ущелья с грохотом течет река. Ты с лошади срываешь черные созревшие плоды черемухи и ешь. Я попросила тебя: «Сорви и мне гроздь», но тут проснулась. – сказала Газиза и стала снова наливать себе чай из высокого чайника с длинным носиком. Вроде бы и впрямь допивает налитый чай.
— Разве черный чай – еда, на поешь, — Есберген протянул ей мягкий, хорошо проваренный кусок мяса.
Газиза и его с аппетитом поела. «О, боже! О, боже!», — молился про себя Есберген. Тогда ему почудилось, что жена завтра же окончательно избавится от всех своих хворей и весело поскачет, как лошадь без седла. Но оказалось, что все это сиюминутная радость, мимолетное утешение. Стоило голове коснуться подушки, как только что сидевшая бодрой, с прояснившимся лицом Газиза начала сотрясаться от мучительных приступов рвоты… Но в этот раз всё было намного страшнее, словно вместе с пищей из нее вываливались все внутренности.
Наутро Есберген увидел в деревянном корыте куски кровавых сгустков…
*Когильдир – голубые, здесь: название горного массива.
** Байбише – здесь: почтительное обращение к хозяйке дома.
***Мойылдысай – ущелье или долина реки, поросшие черемухой.
Тем же вечером, возвращаясь как обычно с охоты, он заметил, что коновязь снова повалена. В этот раз Есберген не стал спрашивать, кто да почему это сделал. Ему был ясен без слов намек Газизы. Отныне в этом доме отпала необходимость в человеке, который бы ухаживал за ней, в коновязи, на которую бы он привязывал своего коня.
Прошлой ночью, когда они с Кожыком сидели возле земляного очага, Есберген то и дело посматривал на лежащую коновязь и тяжело вздыхал. Кожык решил поднять ему настроение и попросил умоляюще:
— Ага, поиграй на сыбызгы*.
— Принеси.
Кожык вошел в домик и принес висевшую на стене сыбызгы. Потом налил полную чашу воды и поставил перед Есбергеном. Затем прилег набок рядышком и сказал:
— Начни, ага, с «Тоскующего по земле Сарыатана».
У Есбергена потеплело внутри. «Этот бедняга тоже скучает по Газизе», — подумал он. Хоть и не родная она ему, но стала почти родной, как же ему забыть о ней? Газиза тоже очень любила слушать игру на свирели. Обычно она не просила его поиграть, но стоило ему взять в руки дудочку, как она брала свое мелкое рукоделие и присаживалась рядом. Хотя вид у нее был такой, будто она сосредоточена на своем деле, Есберген чувствовал, что жена вслушивается в звуки свирели. Улучив момент, она говорила: «Была же у тебя одна мелодия, «Сарыатан»…». «Не «Сарыатан», а «Тоскующий по родине Сарыатан», — поправлял ее Кожык со знанием дела. «Да как бы ни называлась, а всё одно – хорошая вещь», — роняла Газиза, не отвлекаясь от работы. Господи! Да просто ее это сидение рядом было так дорого им! Если Кожык и соскучился по ней, она того стоила, Газиза… Теперь ее нет. Ушла навеки. Ровно сорок дней назад она отправилась к единственному сыну, о котором целый год горевала и проливала слезы. Лишь виднеющийся издалека черный камень на ее могиле жжет болью сердце.
Есберген сперва налил из чаши воды в отверстие свирели, потом пару раз продул ее. И только после этого заиграл, нажимая поочередно пальцами на дырочки пониже. Поначалу печальные низкие звуки постепенно перешли в ритмичную красивую мелодию, точно подрагивая сережками, закачалась на ветру береза. Ведомый колдовской мелодией, Есберген начал понемногу удаляться от этой безлюдной глухой обители, безмолвного загадочного мира и погружаться в полные тоски и очарования картины прошлого.
*Сыбызгы – деревянная или тростниковая дудочка, свирель.
…Необъятная раздольная степь. На самом краю ее – широкий перевал. У подножия перевала – полноводное озеро или… мираж. Круглой чашей висит на зените солнце. Повсюду между землей и небом колышется зной. Об острые камниподошвырассекая, горючими слезами глазаомывая, горячим ветромлобопаляя, с пересохшим от жажды горлом, несется Сарыатан. Горбы его повисли, в горле застрял ком. Нескончаема эта бескрайняя степь, недостижим этот широкий перевал. Расплывается в глазах и убегает от него то, к чему он стремится, или это не перевал, а шайтан, не перевал, а мираж? Пусть это будет шайтан, пусть будет марево, он не успокоится, пока не достигнет того перевала. Развевается от стремительного бега его ость, мотается из стороны в сторону на длинной шее его сухая голова. Это не верблюдица, ревущая в тоске по потерянному верблюжонку, это не бура*, разъярившийся в поисках самки. Нет хозяина, чьи побои разъедали б его соленые ляжки, нет седла, которое бы тяжким грузом давило б ему спину. И через это он прошел в свое время, и этому он покорился. Покориться – одно, но свыкнуться – трудное это дело. Не сумевший свыкнуться с чужбиной, куда еще годовалым верблюжонком ступила его нога, Сарыатан. Райской землей, где ростом с верблюда был жантак**, ростом с человека – полынь, райской землей, где вдоволь было воды и девственной красоты, — пренебрег Сарыатан. Потому что та колючка, которую он жевал верблюжонком, была другой. Потому что та вода из лужи, к которой припадал, была иной. Тоскует по той луже мучимый жаждой Сарыатан. В мечтах его – широкая степь, перед глазами его – широкий перевал. Там, за этим перевалом, раскинулась страна его детства. Издавая протяжный рев и предаваясь неизбывной сердечной тоске, бежит Сарыатан в поисках страны своего детства…Дрожат его подошвы, сотрясаются его горбы. Развевается его ость, колыхается его хребет. Вот он, мчится во весь опор, Сарыатан…
*Бура – верблюд-самец во время гона.
**Жантак – верблюжья колючка.
Свирель издала плачущие звуки и умолкла. Есберген глубоко вздохнул.
— Ох, бренная жизнь! – проговорил он и взял черную табакерку. Солнце, краснея, опускалось за кладбищем, где покоилась Газиза.
— Ага, будем кушать мясо? – спросил Кожык.
— Зачем ты спрашиваешь меня об этом? Положи в блюдо, принеси и поставь. – сказал Есберген.
«Да что ты знаешь, кроме еды?» — эти слова застряли у него в гортани. Не смог он их произнести. Парню ведь тоже несладко приходилось. Все мелкие работы по дому легли на его плечи. Иногда у него получалось, в другой раз – не очень, но все же Кожык старался загладить отсутствие женщины в доме.
На вытоптанной земле подле земляного очага был постелен дастархан. На когда-то белой, а теперь в масляных пятнах, скатерти появилось исходящее паром блюдо с мясом, две чашки, две ложки. Вся посуда была деревянная, с зазубринами по краям. Газиза, да упокоится ее душа, не придавала значения имуществу, довольствовалась тем, что есть. Всю утварь в дом находил и приносил Есберген. А доставал он все это в нижнем ауле, где жили уйгуры и дунгане. После кончины жены он там бывал всего пару раз. Да и то не собирался, но закончился насвай, потом пришел черед чая.
— Завтра поутру и двинемся, да, ага? – спросил Кожык, отхлебывая из чашки мясного навара.
— Если Богу будет угодно.
— Бога будем ждать, что ли? Давайте уже поедем.
— Цыц! Не богохульствуй! Говори не дерьмовые слова, а дельные!
Кожык испуганно умолк. Потом пробормотал под нос:
— Я это… просто хотел сказать: «если хочешь лететь, лети», как говорится…
— Полетишь еще, помчишься, только вот там, где приземлиться собираешься, кто-нибудь ждет тебя с распростертыми объятиями? Ты на меня опираешься, ну а мне на кого опереться? Да, это моя родина, но кто там остался из родных? Думаю, что после лихолетья из тех, кто меня знал, немногие есть сейчас. Да и те, немногие, вряд ли будут вопить от радости: «Ойбай, Есберген приехал!» и бросать в небо малахаи. В первый день встретят со словами: «Из Китая вернулся», на другой день провозгласят: «Китай приехал». Будем живы и с этим свыкнемся.
Кожык хмуро уставился в землю. Толстая шея его согнулась, словно силы оставили его.
— В таком случае, зачем нам остужать насиженное место? Может, здесь останемся, ага?
Есберген усмехнулся. Конечно, Кожыку все равно, где жить. Лишь бы быть рядом с ним. Парень знает, что подле него он никогда не будет голоден. Какие у него заботы-печали, у этого малого, кроме как о еде?
— Кожык, — сказал Есберген, желая проверить парня. – Я собираюсь туда, потому что там есть отцово дело, там осталась материна родня. А ты? Все твои предки, начиная с пращура Кокен-батыра и кончая твоим отцом сери* Сейдали – все лежат в старом кургане вон на том гребне гор. Эту гору называют Кокентау, а речку у ее подножия – Кокенбулак. Всё это – места, где твои предки забивали колы, привязывали коней. Как тебе не жаль оставить их? Почему бы тебе не остаться? Ружье, капкан, всё необходимое я тебе дам. Как-нибудь проживешь…
— Нет-нет, не останусь, ага! – Кожык вскочил, как ужаленный. – Только ты знаешь, что эти места принадлежали Кокену. Разве до сегодняшнего дня люди не называют их «Кокентау, где пасутся свиньи Метрея?». А потом, разве это не те места, где китайцы бродят толпами и охотятся на лягушек и раков? Возможно, правда, что предок мой Кокен был батыром, а отец Сейдали был сери, но что мне осталось от них, кроме слова «потомок»? «Живая мышь дороже мертвого льва», говорят. Ты, ага, мне дороже древнего батыра и вчерашнего акына. Ты теперь мне и предок, и отец, ага. Поэтому, если хочешь меня бросить тут, лучше убей, а если не хочешь оставлять – забери с собой.
*Сери – степные рыцари, музыканты и певцы, щеголи и франты.
Есберген с удивлением посмотрел на него. И в самом деле, он не ожидал услышать такое разумное решение от человека, которого иногда считал недоумком. К тому же он в душе был доволен. В последнее время охотник чувствовал себя сиротливо, и эти слова Кожыка согрели и смягчили ему сердце. Есбергену захотелось обнять его и понюхать в лоб. И поделиться с ним наболевшим, всеми своими бедами и печалями, которые переполняли его до краев. Но именно в тот миг, когда он готов был сделать это, Кожык вдруг снова низко повесил голову, боясь посмотреть прямо, и принял свое обычное выражение несчастного горемыки.
— Наверное, тень моя дороже тебя! – сказал Есберген, вскочил и пошел прочь.
Он даже сам не разобрал, как эти слова сорвались с языка. Лишь потом, когда Кожык, волоча ноги, вошел в лачугу и, как подрубленный, рухнул, едва дойдя до своего ложа, Есберген понял, что задел самое уязвимое его место.
— Ну, и что случилось? Бес тебя одолел, что ли?! – спросил он, рассердившись. Тот промолчал.
— Эй, что с тобой, говорю? Почему молчишь?!
Кожык опять ничего не ответил, только тяжело вздохнул. Есберген тогда окончательно убедился в том, что его неосторожные слова дубинкой прошлись по парню. До самой глубокой ночи он не смог сомкнуть глаз. Кожык тоже ворочался с боку на бок. Раскаяние огнем сжигало изнутри Есбергена: «Откуда эти слова попали мне на язык?». Потом он пытался успокоить себя: «Да ладно, сказал и сказал, чего теперь мучиться!». Но нет покоя, сказанное без конца повторялось у самого уха: «Наверное, тень моя дороже тебя…». Он плотно закрывал ладонями уши. Нет, все равно ясно слышались… Его собственные слова. Его собственный голос. «Наверное, тень моя дороже тебя… Наверное, тень моя дороже тебя…».
— Кожык! – не выдержал Есберген, наконец. – Ты не спишь?
В ответ опять молчание.
— Эй, потомок батыра!.. Что с тобой? Ты жив? – спросил он, слегка повышая голос.
Тот вместо ответа с шумом перевернулся на другой бок и накрыл голову старой шубой, которая служила ему подушкой, мол, слышать тебя не желаю. Обескураженный Есберген не стал больше его тревожить и предался своим мыслям.
Не было у этих мыслей ни начала, ни конца. Вместе с мыслями перед глазами его проносились всякие видения. Обширная и длинная цепочка этих видений, двигаясь по узкой тропе прошедших дней, вконец дошла до образа старика Аксопы и объемно выпятила его перед Есбергеном.
… Это было пятнадцать лет назад, поздней осенью. Прохладным вечером Есберген вернулся с охоты в горах с богатой добычей, с «кровавыми тороками», как говорят в народе. Разве думал он тогда, что именно в тот вечер увидит старика Аксопы в своем доме?
Есберген издалека узнал стоящего у его дома и смотрящего на дорогу странника. Полы его светлого чапана касались земли, серебристая борода струилась по груди, одной рукой он прикрывал лицо от лучей заходящего солнца, в другой — сжимал свой асатаяк*. Есберген почувствовал, как горячая кровь разлилась по всему телу. «Снова ты здесь? Идем, блаженный мой друг, идем!», — подумал он радостно. Аксопы нет-нет да наведывался в какой-нибудь из редких, разбросанных вокруг Кокентауских гор, домиков. И каждый раз его приход расценивался, как благословенное посещение самого Кыдыра**. Аксопы никогда не залеживался подолгу в гостях, переночует одну ночку и улетит, как перелетная птица, до следующей весны или осени.
Никто не ведал, где он пропадает зимой и летом, да никто и не спрашивал. Старик не просил подаяния и не жил за счет других, как прочие бедолаги. Всегда одетый в опрятную добротную одежду, в бодром расположении духа, с чистыми помыслами, он светился благодарностью и довольством. Под долгополым чапаном Аксопы носил перекинутую через плечо торбу, в которой обычно позвякивали монеты, лежала завернутая в тряпицу горстка бобов для гадания, высушенные корни, стебли и листья различных трав. Если попросишь, может погадать на бобах. А вот пощупать пульс на руках и шее – это он делал и без просьбы. Придя в дом и расположившись удобно, он тут же принимался за свое дело. Удивительным было то, что внимательно прощупывая длинными пальцами твои вены, он находил все болезни, которые гнездились в разных частях тела. Мало этого, старик подробно и с усердием объяснял, от какой болезни, какой травой надо лечиться. Ах, дорогой Ака***, Есберген почел за благой знак, что странник вышел ему навстречу именно тогда, когда он возвращался с богатым трофеем. Едва спешившись, охотник бросился к гостю с объятиями:
— Ака, сегодня я впервые застрелил дичь, которая раньше мне не попадалась. Я даже не знаю сам, что это за зверь, но кто он ни был, я привязываю его к вашим торокам****! — сказал он радостно.
— С удачной охотой. Однако, думаешь, у меня есть силы, чтобы таскать твою дичь? Пусть название ее будет моим, а сама она – твоей. – ответил старик.
*Асатаяк – посох с погремушками, которым пользовались шаманы – баксы.
**Кыдыр – покровитель путников.
***Ака – почтительное производное от имени Аксопы.
****По древнему обычаю охотники делились добычей с тем, кого первым встретят на пути.
Есберген принес привязанный к задним торокам седла красно-пестрый мешок. Потом вынул из него животное ярко-бурой масти, похожее на маленькую косулю, и бросил его к ногам старика.
— О, всемогущий Господь! – воскликнул Аксопы. – Это же кабарга.
— Что вы говорите? И вправду кабарга, что ли? – теперь и сам Есберген уставился пораженно на свою добычу.
— Она самая. Еще мальчишкой я видел ее в руках Кокен-батыра, нынче вот во второй раз вижу. Я-то думал, что она в этих краях начисто исчезла, а видишь, оказывается, нет… Как же она тебе попалась?
— Застал врасплох, выстрелил прямо в лоб, — сказал Есберген, посмеиваясь, не считая нужным описывать все подробности охоты. – А что, это, случайно, не священное животное?
— Разве бывает несвященная тварь, дорогой мой? Но парнокопытные – это особый случай. Среди них сильное проклятие бывает от тех, кто носит в утробе приплод. Лишь бы не навлек на себя такой грех.
— Откуда нам знать, Ака, беременная или порожняя тварь, когда целишься в нее издалека? Говорим: да простит господь, и идем дальше.
— Знаешь-не знаешь, дорогой, а вот просить прощения у Бога, когда уже согрешил, — тоже грех. Человек должен сначала искупить свой грех, а затем молить Господа о прощении.
— Ака, а как его искупить?
— Перво-наперво ты должен знать, что это за грех. После этого надо признать свой грех. И потом, если будешь смывать сотворенное зло – добрым делом, проступок – благодеянием, нанесенный вред или обиду – милосердием, разве останутся в мире несмытые грехи? А в жизни разве бывают смертные без греха? И я когда-то был погрязшим в них. В молодости я был аткаминером*, участвовал в управлении народом. Ради собственной выгоды немало простого люда довел до слез. Кого-то притеснил, кого-то словом оскорбил. А теперь вот, и зимою и летом странствую. Окажу кому-нибудь посильную помощь — и как будто полегчает. Одним словом, хотел бы пред Господом предстать чистым, — проговорил Ака и замолчал на некоторое время. Потом поднял растянувшееся под ногами животное за заднюю ногу, сунул руку в пах и прошелся в области мошонки.
— Понюхай, что чувствуешь? – спросил он, протягивая руку к носу Есбергена.
От кончиков его пальцев исходил необычный приятный запах, неизвестный ему доселе.
— Вот диво! – произнес Есберген изумленно. – Пусть я стану курносым, если я когда-либо раньше встречался с таким запахом!
— Вот в этом и состоит могущество кабарги. Я слышал, что всюду, где проходят эти необыкновенные звери, в местах, где они мочатся, остается такой чудесный дух**… Китайцы по сей день приравнивают к золоту их детородные части. Поскольку тому, который потерял мужскую силу, нет лучше лекарства, — сказал Аксопы.
— Отдаю их вам, Ака, — лукаво произнес Есберген.
— Дорогой мой, я давно отошел от мирских радостей. Если хочешь отдать, то отдай тому, кто на самом деле сильно нуждается в них. Это – Метрей, что живет по ту сторону Кокентау. Ты ему отдашь не задаром, а возьмешь сокровище, дороже золота.
*Аткаминер – знатный человек, имеющий вес в обществе.
**Мускусный запах, исходивший из железы кабарги, расположенной возле мошонки.
— Интересно. А зачем это Метрею?
Во вдохновенно горевших глазах старика мелькнул веселый лучик.
— Дитя ему нужно, понял?.. Ребенок…
В это время дверь лачуги со скрипом открылась и показалась повязанная белым платком голова Газизы.
— Я накрыла дастархан… остынет… — по своему обыкновению вежливо сказала она,
Когда дверь снова закрылась, старик спросил шепотом:
— Я вижу, у тебя вроде детей нет, а?
— Даст Бог, будут… Еще не совсем старые мы.
— В общем… твоей вины здесь нет?
— Нет! – сказал он. — По этой части пока все в порядке… Ну, давайте в дом войдем, Ака.
— Э, ладно. Остальное скажу за столом.
Старик Аксопы на первый взгляд казался обычным странствующим дервишем, знахарем. Однако во всем его облике замечались величие и благородство. Спокойный нрав, веские слова, изящество в манерах и движениях, приятная внешность – все это было дано ему еще от рождения. В памяти Есбергена особенно ярко запечатлелся образ Ака в тот далекий день. Он сидел по-восточному, собрав под себя ноги, в накинутом на плечи чапане и, поглаживая серебристую бороду, неспешно вел беседу.
— Я знаю Метрея с начала двадцатых годов, — сказал Ака, попивая чай. – Когда он впервые появился в этих краях, то был молодым мужчиной, едва переступившим порог тридцати. Видимо, бежал сюда, когда в советской стороне началась конфискация имущества богачей и кулаков. И вот, когда я повстречал Метрея, у него за душой не было ничего, кроме двух рыжих лошадей и дородной рыжей жены Марпы*. А теперь посмотри, нет в наших краях такого зажиточного и крепко стоящего на земле человека, как он. И владелец целой горы – тоже Метрей. И он же отгородил себе все самые лучшие, плодородные ущелья и лощины с сочной травой. За изгородью у него гуляют маралы. Подле дома с хрюканьем ходят свиньи. Самые резвые кони и самые молочные коровы – также в руках Метрея. А какой у него сосновый сруб, зайдешь – выходить не захочешь! Вот таким должен быть умный, предприимчивый человек, который думает о завтрашнем дне… Теперь вы спросите, как же он остался в нашей стороне? – и старик, приподняв густые, с проседью, брови, вопросительно оглядел Есбергена с женой. – Вы знали Сейдали, который работал батраком у Метрея?
*Марпа – искаженное имя Марфа.
— Знали, — ответил Есберген, вспомнив, что был на похоронах Сейдали три-четыре года назад.
— А, вот как. Значит, он был знаком вам и раньше.
— Знакомы-то были, но тесно не общались. Вы же знаете, мы сюда приехали позже. Так что не знаем толком о его прежней жизни. Он захаживал к нам иногда. Покойный был высокого роста, с лошадиной челюстью, худой. Помню, что постоянно песни себе под нос напевал.
— Вот эти песни и довели его да гибели, — печально вздохнул Аксопы. – Вы его видели, когда он уже совсем опустился, потерял себя. В былые времена в этих краях не было смертного, который бы не знал Сейдали, который бы не обожал его безмерно. Народ любил и возносил его не за доставшееся от отца богатство, а за полученный от Бога дар. Однако и богатство, и талант остаются у того, кто удержать их может. Но Сейдали оказался не из таких.
По молодости он из месяца в месяц, из года в год гулял по аулам, распевал песни и предавался утехам и забавам. Где сборище народа, где праздник – там и Сейдали. Где б он ни появлялся, публика встречала его с восторгом. Ах, что и говорить, был всем певцам – певец! Когда он поднимал свой ясный красивый голос на торжествующую высоту, казалось, что летящая птица, дующий ветер, бегущая река, — все на миг останавливались и замирали… Что и говорить, такое искусство бывает одно на тысячи… Но кто мог знать в то время, что этот дар был дан ему не на счастье, а на беду?
Когда Сейдали перевалило за сорок, огонь его удальства угас, интерес к утехам пропал. Утих задор вчерашних двадцати пяти, ушла горячка тридцати, и наступила пора подумать о домашнем быте и хозяйстве. Да не тут-то было. Все богатство, доставшееся от отца, он давно уже спустил и промотал. Не осталось у него ни от коня гривы, ни от коровы – рога. Там, где сейчас находятся владения Метрея, была старая зимовка Кокен-батыра, вокруг нее ютились четыре-пять бедняцких халуп. Пока Сейдали вел праздный образ жизни, все они также обветшали и прохудились. И надо же было такому случиться, что именно в это время ему повстречался Метрей. Русский хитрец кружил вокруг Сейдали и так, и эдак, угождал льстивыми речами и, в конце концов, гора с предгорьями и ущельями, многие годы служившая благодатной землей, священной родиной для целого клана, в одночасье перешла в полное его владение. И что, вы думаете, получил Сейдали взамен целой горы? Горстку целковых и десяток собольих шкур. Знаете ли вы, что такое «целковый»?
— Это же слитки из чистого золота? – спросил с интересом слушавший Есберген.
— Да, золотые деньги. На один целковый можно купить несколько лошадей. – продолжал старик Аксопы. – Словом, взял Сейдали эти деньги, десять собольих шкур и подался в другие края. В следующем году он вернулся к Метрею с молодой женушкой, гоня перед собой косяк лошадей. Сейдали нацеливался на старое становище отца, намереваясь провести там остаток жизни.
— Если тебе нужна зимовка твоя, можешь унести ее с моей земли, — заявил Метрей. – если не сможешь, то оставайся тут жить, паси мой скот, работай по хозяйству. Сейдали пришлось принять последнее условие разбогатевшего пришельца. Вот так он надел на себя хомут батрачества. Так его наказали дух родной земли, духи предков. Не буду дальше вдаваться в подробности его дальнейшей жизни в батраках, она всем и так известна.
Я о другом хочу сказать вам. И вся соль моего долгого рассказа заключается в этом. Короче говоря, хочу вас кое о чем попросить… — и старик испытующе посмотрел на своих слушателей.
— Говорите. Мы готовы для вас на все, — сказал Есберген.
— Мы внимательно слушаем вас, — добавила учтиво Газиза.
— Ну тогда слушайте… За год до вашего прихода сюда жена Сейдали несла воду из речки, оступилась, упала и умерла. После нее остался годовалый ребенок. Когда ему едва исполнилось семь лет, покинул этот мир и Сейдали. Единственный отпрыск рода перешел в руки иноверца. Тот несчастный мальчик по имени Кожык и по сей день там, пасет свиней Метрея. И если мы не заберем его к себе, какие мы казахи, какие мусульмане? Я замечаю, вы тоже тоскуете по детскому духу. Когда опустится на вас милость божья, дождетесь чада. А пока… думаю, вам следует этого сиротинушку пригреть…
Газиза утерла глаза кончиком платка.
— Я не против, Ака, — сказал Есберген, немного подумав. – Но… разве Метрей отдаст мальчишку, который ходит у него в помощниках? – добавил он с сомнением в голосе.
— Я берусь уладить это дело. И до этого пару раз я просил у негоКожыка. Тогда он отказал мне. Но теперь уверен, что отдаст, потому как у нас в руках предмет его крайней нужды. Это – детородные части вот той кабарги. Сейчас поймешь, зачем они нужны Метрею. После Марпы он взял себе молодую жену. Она – тоже человек. И они вдвоем, как подобает супругам, хотят познавать постельные услады. То, что детородный член кабарги дороже золота, — чистая правда. Но что может быть дороже самого человекав этом бренном мире? С добрыми намерениями, по благому обычаю усыновите Кожыка. Смотришь, следом за ним к вам пожалует и ваше родное дитя.
На этом разговор был закончен. На другой день Есберген повел Аксопы к Метрею и забрал к себе Кожыка. Слава Богу, кончилось это дело благом. Как и говорил Ака, нога Кожыка оказалась легкой, и он привел в их дом спутника-мальчонку. Спустя год, разменяв пятый десяток, Есберген стал отцом. Осуществилась, наконец, давняя мечта, и неказистый домик наполнился радостью. Теперь всё внимание, все заботы перекинулись на новорожденного сына, и Кожык постепенно начал отходить на обочину их жизни. В то время, когда Есберген и Газиза, припав с обеих сторон к ивовой колыбели, сходили с ума, улюлюкая над своим младенцем, приемыш, насупившись, молча сидел в уголке. Наверное, именно в такие мгновения Кожык остро чувствовал, что в этот дом он попал случайно, что он – чужак из другого чрева. А что может быть горше кручины, когда живя под одной крышей, кушая из одного котла, чувствуешь себя посторонним? Разумеется, впервые свое сиротство он ощутил у Метрея. Но, как говорится, «ягненок-сиротка матку поищет-поищет, потом отвернется и начнет щипать травку». Так и он, свыкся там, зная свое батрачье место. Однако и здесь мальчик не сразу освоился, ибо давным-давно в нем остыли детская беспечность и игривость. Разве Есберген не знал об этом? Конечно, знал. Однако он не сделал никаких попыток, чтобы согреть его сиротское сердце, раздуть в нем погасший огонь. Он попробовал хотя бы раз погладить мальчика по голове, понюхать в лоб? Нет. Тот только и слышал от него: «Эй, Кожык, эх, недотепа!». Выросший в таких условиях парень сегодня получился обидчивым и придирчивым, безвольным размазней, который не осмеливается никому высказать в лицо того, что думает. А как же иначе? В таком случае, какое Есберген имеет право укорять и обвинять его? Да, во всем виноват он сам. Даже если оставить все в стороне, как может Кожык простить те слова: «Моя тень дороже тебя»?.. Эх незадача, как же они слетели с языка?! Что тут поделаешь, нечаянно вырвались, теперь вот остается кусать локти…
Плутая в путанице этих старых воспоминаний, Есберген только под утро сомкнул веки…
— Поехали, ага? – сказал Кожык, приведя к нему оседланного Каражала.
— Поехали, потомок батыра. Пусть Господь направит нас на верный путь! – ответил Есберген, бодро вставая с места.
Он перекинул пестрые переметные сумы через заднюю луку седла и ловко вскочил на коня.
— Шуу, животное, — сказал затем, направляя Каражала в сторону перевала, что высился далеко впереди.
— Шуу, — вторил ему Кожык, сидевший на Куренкаска без седла, и обе лошади рысью тронулись с места.
***
…Необъятная раздольная степь. На самом краю ее – широкий перевал. У подножия перевала – полноводное озеро или… мираж. Круглой чашей висит на зените солнце. Повсюду между землей и небом колышется зной. Об острые камниподошвы рассекая, горючими слезами глаза омывая, горячим ветром лобопаляя, с пересохшим от жажды горлом, несется Сарыатан. Нескончаема эта бескрайняя степь, недостижим этот широкий перевал. Там, за этим перевалом, раскинулась страна его детства. Издавая протяжный рев и предаваясь неизбывной сердечной тоске, бежит Сарыатан в поисках страны своего детства…
— Ох, бренная жизнь! – Есберген вздохнул полной грудью, когда копыта коня ступили на перевал.
Ветер дул прямо в лицо. Легкие сразу расширились, наполняясь воздухом. Осталась позади недавняя тесная тропа, что вела их в гору, осталось в прошлом каменистое ущелье. А впереди теперь – широкая низменность, похожая на исполинское блюдо. Один край низменности уходил до самого горизонта и упирался в горы Когильдир. Те самые горы Когильдир, что в течение многих лет не покидали его ни днем, ни ночью, снедая мысли и внедряясь в сны. Утомляя себя и коня, он взбирался на перевал и, окинув их тоскующим взглядом, возвращался обратно. Вереницы пиков и вершин, подернутых дымкой, простирались перед ним. Ах, родимые! Там, за горами Когильдир – его родная земля, благодатный родной очаг. Бурливая Бухтарма, серебристо звенящая Актума, поросшая густым лесом сопка Майшокы, в сторонке от других возвышающаяся каменистая вершина Тасшокы, — все-все они там, на его священной отчизне. Господи, неужели наступил день, когда он может снова вернуться туда?!
— Прощай, Кокентау! – сказал Есберген, бросая последний взгляд назад.
— Прощай! – вторил ему Кожык, пришпоривая коня.
***
Расходящаяся на тропы узкая дорога, словно дразня их, как молодая кокетка, увлекает за собой. Она то резко спускается вниз по склону, то устремляется вверх. Пришпоривая коня, желанную цель торопя, едут без передыху Есберген и Кожык. Солнце за каменистый гребень скатилось. Тени заметно удлинились. Ни дуновения ветра, ни постороннего звука, только дробный топот копыт. Белосивый, с куланьим норовом Каражал идет впереди, не давая догнать себя низкорослому Куренкаска, на какой бы ход тот не переходил.
— Кожы-ык! – зовет Есберген, время от времени оглядываясь назад. – Ты есть?
— Да е-есть я! – отвечает Кожык, пришпоривая коня и на короткий миг оказываясь рядом. Ноги его болтаются, свисая с неоседланной лошади.
— Э, ну ладно, лишь бы ты был, потомок батыра.
После этого он опять забывает про Кожыка. И не потому, что хочет забыть. Несметные полчища мыслей, шныряя по закоулкам прошлого, разведывая неуловимое будущее, уносят куда-то в сторону от действительности. Сердце его волнуется непонятно отчего, жаждет неизвестно чего. Но чего же? Душа мечется в поисках кого-то. Но кого же? Вот уже двадцать четыре года, как он покинул соплеменников и оставил сородичей. За двадцать четыре года поменялось целое поколение. Молодежь пришла на смену старикам. Кто там остался из старожилов, жив ли кто-нибудь из родных? Если даже живы, узнают ли они Есбергена? В таком случае, о, Всемогущий, какая же сила заставила его, как Сарыатана, мчаться туда, где нет помеченного им места, нет тоскующей по нему родни? Что же это за таинственный промысел, овладевший всеми его чувствами и понудивший вожделеть какой-то далекой мечты в то время, как виски и бороду тронула седина? Как бы там ни было, Есберген уже давно догадывался, что с некоторых пор находится в плену какой-то болезни, которая повергала его сознание в маету и заставляла сердце ныть и томиться.
Между тем умер его единственный сын. Это событие было настоящим ударом для него.
И правда, эта смерть выбила Есбергена из колеи. День его стал безрадостным, а ночь – бессонной. Поползли месяцы, когда он ночью не мог до зари сомкнуть глаз, а днем до зари не мог улыбнуться. Ранним утром, перекинув ружье через плечо, он молча выезжал из дому, якобы на охоту, а сам держал путь к кладбищу. Приехав на кладбище, Есберген накидывал поводья коня на луку, садился возле свеженасыпанного бугорка и до самого полудня просиживал, гладя могилу руками и погружаясь в скорбь. Ни одно слово не вылетало из его уст, ни одна слезинка не падала из его глаз. Как серый могильный камень, как песчано-глинистая насыпь, как вбитый кол замирал Есберген. Потом, в какой-то миг глаза его подергивались слезами, и он смотрел на гору Кокентау, безмолвным истуканом возвышающуюся перед ним.
Начиная с самого подножия и до самой вершины, Кокентау была покрыта густым лесом. Кудрявые кустарники там перемежались со стройными соснами. Да и других деревьев было превеликое множество. Однако Господь лишил эту гору черемухи. Хоть бы одно дерево! Нет, даже не дерево целиком, Есбергену нужен был лишь кусок ее коры. Он истово верил в могучую силу черемуховой коры, которая должна была исцелить его сына от навалившейся болезни. Потому и искал ее всюду, не зная устали…
— О, бренная жизнь! – воскликнул Есберген, поднявшись на очередную возвышенность и оглядываясь назад: — Кожык, где ты там?
— Здесь я, — послышался хрипловатый усталый голос парня, отдаленный расстоянием.
Долгая езда ли охлябью натирала ему внутреннюю сторону бедер, или устал от дальней дороги, но, чувствовалось, невмоготу Кожыку следовать за своим спутником.
— Лишь бы ты был, потомок батыра, — сказал Есберген и, пришпорив коня, опять пустился по руслу длинного пути и таких же длинных, цепких мыслей.
… Да, тогда он, не слезая с коня, без привала и отдыха, обливаясь горькими слезами, все шесть дней искал черемуховую кору. Не осталось в округе места, где бы он ни побывал, не осталось горы, на которую бы он ни ступил. В страстной надежде, пядь за пядью он прочесал каждую лощину и ущелье, каждый берег реки. Но не мог найти того, что искал. А перед глазами его неотступно стоял образ сына, из которого вся пища вытекала, словно вода, и он не по дням, а по часам хирел, скручиваясь как стрекоза, усыхая, как молодая камышовая поросль. И, наконец, одним ласковым весенним утром, когда первые лучи солнца только-только показались из-за гор,.. дыхание его единственного чада прервалось навеки.
Начиная с этого дня, Есберген совершенно охладел к этому краю. И начиная с этого дня, он стал похож на полоумного или припадочного. «Ах, черемуха! Ах, кусочек черемуховой коры!» — бормотал он как в те дни, когда бродил по горам и ущельям. Видно, эти слова навсегда впечатались в его пошатнувшийся от отчаяния мозг. Отныне они не покидали его, слово «черемуха» то и дело цеплялось ему на язык, и повсюду мерещились ее заросли. Потом слова эти начали увлекать Есбергена в дни его молодости, на берега Бухтармы, вдоль Мойылдысая. Но… даже одна мысль об этих местах пугала его. Как только подумает, перед глазами его вставали ужасные обстоятельства, и по телу пробегали мурашки. Действительно, кошмарные это были картины… В каждом доме — по крохотному младенцу, едва шевелящему ресницами… Рядом с детишками – матери, бредящие маковой росинкой, пищи крупинкой… Снаружи – шатающиеся от слабости отцы, гоняющиеся за кошками и собаками… По обочинам дорог вповалку – опухшие и почерневшие от голода люди… Жалобные голоса… Неумолчный стон… Эти мрачные, ужасающие картины не раз заставляли Есбергена со страхом просыпаться среди крепкого сна. Но со временем эти видения постепенно начали тускнеть, и вместо них появлялись другие – прекрасные и согревающие сердце. Но и тогда он видел все тот же Мойылдысай… Кроткая девушка с черемуховыми глазами, красиво изогнувшись, несущая воду из Мойылдысая… Смущенный молодой джигит, ожидающий кроткую девушку, спрятавшись под черемухой. Звон каменистого ручья… Стук молодого сердца…
— О, бренный мир!
Знал ли тогда Есберген, что эта кроткая девушка с черемуховыми глазами станет его суженой? Нет, не знал и в помине. Судьба свела их еще раз в лихие годы и, соединив навеки, отправила в чужие края. Тот вечер, та ночь были чем-то неведомым и удивительным…
Это произошло в то время, когда вконец ослабевшие от голода люди начали потихоньку трогаться на ту сторону. Рано потерявший родителей Есберген тоже последовал за народом, в далекие края. Была только одна живая душа в Мойылдысае, которая еще держала его здесь. Это – кроткая девушка с черемуховыми глазами, чье сердце билось созвучно с его сердцем. Перед отъездом он решил напоследок увидеть ее и вечерком завернул к Мойылдысаю. В ста шагах от одинокого домика под крутым обрывом он спрятал в зарослях черемухи своего каракового пятилетку и начал томиться в ожидании. Да, долго пришлось ему томиться. Обычно она ближе к вечеру выходила к каменистому ручью за водой. Если не шла по воду, то бродила во дворе в голубом платье. В этот раз – никого. Тишина. В течение получаса дверь низенького домика ни разу не открылась. Он, конечно, мог и сам войти вовнутрь, но побаивался черного старика. Несмотря на свой маленький рост, тот был крикливым и суровым человеком, пусть земля будет ему пухом.
За ожиданием сгустились сумерки и наступила темная ночь. Потом… когда в одиноком окошке мелькнул слабый свет, утомленный ожиданием Есберген бросился к лачуге. Вошел… а там, согнувшись, лежал старик. Рядом, подле фитильной лампы сидела в глубокой печали кроткая девушка с черемуховыми глазами. Черные длинные волосы растрепались и упали на лицо.
— Кто-о? – простонал старик.
— Есберген, — ответила девушка, едва слышно.
— А-а, это тот молодой охотник? – протянул старик, икая. – Подними мне голову, жеребенок мой.
Девушка встала было с места, но тут же упала навзничь. Есберген подскочил к ней и, поддерживая, помог снова сесть. Потом посадил старика, заботливо подложив ему за спину пару подушек.
— Голо-одные мы, сынок… Уже пять дней, как маковой росинки во рту не было, — сказал старик и беззвучно заплакал. – Ладно я, но вот дитя мое может умереть с голоду.
Есберген пулей выбежал из домика и принес одну из двух уток, которых подстрелил днем. Быстро разжег огонь под казаном.
Утиное мясо скоро сварилось. Сначала он из ложки попоил горячим бульоном старика и девушку. Убедившись, что теперь не умрут, нарезал мягкую мякоть утятины и начал по кусочку вкладывать им в рот. Спустя некоторое время они утолили голод, возместили силы и пришли в себя.
— Сынок, — обратился к Есбергену старик, распрямляя спину. – Говорят, «неумершему попадается мертвая рыба». Возможно, тебя нам Бог послал, желая оставить в живых. Говорю — нам, но речь не обо мне, я-то свое пожил, от жизни все получил, а вот ей, твоей ровне тяжело… Половины той утки, что осталась, нам с ней всего лишь на полдня… Кому суждено умереть, так это мне, а ты спаси свою сверстницу. По вечерам я видел на задах дома твою лошадь. Понятно, сынок, не зря ведь ты приезжал, дело молодое, тут нечего стыдиться. Теперь уезжайте на этой лошади вдвоем. У тебя есть ружье, хоть воробьев настреляешь, а с голоду не помрете.
— Ата, я собираюсь перейти границу, — робко произнес Есберген .
— И что, там, за границей, кто-то тебе сказал, чтоб ты один приезжал? – взвизгнул старик.
— Нет-нет! Просто… думал, вдруг ей самой будет трудно… Заберу ее с собой, ата, заберу… — засуетился Есберген, не в силах скрыть радость.
— Ну, тогда… Пусть Господь направит вас по верному пути. Аумин! – благословил старик, проводя ладонями по лицу.
Та самая кроткая девушка с черемуховыми глазами, которая отправилась после полудня с ним в неизведанные края, и есть Газиза, обретшая теперь вечное пристанище в чужой земле.
— О, бренная жизнь!
Да, она навеки осталась лежать на чужбине. А он вот, подобно Сарыатану, несется в поисках своего Майылдысая. В тоске по кому-то мчится он. Перед глазами его кроткая девушка с черемуховыми глазами. Или он ищет то, чего никогда не догонишь, чем никогда не овладеешь, — свою молодость? Кто знает…
— Ага-а! Ага-а, остановись-ка!..
Когда дорога уперлась в большое озеро у подножия горы Когильдир, сзади послышался отчаянный и жалобный крик Кожыка. Тот, оказывается, отстал на приличное расстояние. Есберген приостановил коня и дождался его.
— Что случилось? Устал, потомок батыра?
Кожык прискакал галопом на взмыленном Куренкаска и, не отвечая, повалился вперед, обхватив шею лошади.
— Эй, что с тобой? Почему молчишь?
Парень поднял голову и робко взглянул на него, будто в чем-то провинился.
— Ага… Я вот думаю кое о чем… Давно уже еду и думаю… — проговорил он и опять умолк, словно стеснялся того, о чем хотел сообщить.
— Слезай с коня. Отдохнем немного, тогда и скажешь.
Они спешились, привязали коней калмыцким узлом и опустились на густой травяной ковер.
— Ага, я тут думаю кое о чем. Если скажу, не обидишься? – произнес Кожык, ковыряя землю.
— Говори. О чем же ты думаешь?
— Ага, а что, если… я вернусь обратно?
— Что он говорит?! Почему ты вернешься? – вскричал Есберген.
Кожык, хоть и ждал подобного ответа, но не настолько резкого.
— Об отце я подумал… За год до смерти он проиграл Метрею в карты свое отделанное серебром седло и лакированные сапоги. Потом сильно переживал. Надевая на ноги лапти, он сказал: «Лишился коня – стал пешим, лишился сапог – стал неуклюжим, лишился земли – стал непутевым. Видно, могила меня исправит». Эти его слова пришли мне на ум, когда я ехал сегодня, натирая бедра и задницу. Утром, еще не успели выехать в путь, как седло мое сломалось. Это нехорошая примета, ага. И потом… если я покину землю предков, то, наверное, тоже буду непутевым. Если позволишь, я вернусь, ага.
Сидевший насупившись Есберген с изумлением посмотрел на Кожыка. Постепенно лицо его разгладилось, и в круглых ястребиных глазах заиграли теплые лучики. Затем он поднял Кожыка за руку и заключил в крепкие объятия его крупное коренастое тело.
— Дорогой мой сынок, — сказал он растроганно. – Хоть и неродной ты мне, а стал родным, но не сумел я, оказывается, разглядеть жемчужину в твоем сердце, не сумел раскрыть тебя. С самого начала издевался над тобой, обращаясь, как с мальчиком на побегушках. Только сейчас я увидел, что ты –- последний отросток славного рода, истинный его наследник… Прости меня, сынок! Может быть, не я во всем виноват, а прежде всего, твой отец. Продавшие землю, народ свой, будут ли они прощены в двух мирах?! Кокентау был благодатной землей для внуков и счастливой долей для правнуков… Нет, никто не унес Кокентау. Твоя звезда еще когда-нибудь возродится. Езжай, сынок, на родную землю, возвращайся, дорогой, на свой Кокентау! Я отпускаю тебя. Прощай!
Кожык вытер глаза рукавом и вскочил на своего Куренкаска. Есберген тоже сел на своего Каражала, выпрямился, не скрывая залитых слезами глаз.
Один взял направление на Когильдир.
Другой повернул на Кокентау.
…Необъятная раздольная степь. На самом краю ее – широкий перевал. У подножия перевала – полноводное озеро или… мираж. Круглой чашей висит на зените солнце. Повсюду между землей и небом колышется зной. Об острые камни подошвы рассекая, горючими слезами глазаомывая, горячим ветром лобопаляя, с пересохшим от жажды горлом, несется Сарыатан. Нескончаема эта бескрайняя степь, недостижим этот широкий перевал. Там, за этим перевалом, раскинулась страна его детства. Издавая протяжный рев, предаваясь неизбывной сердечной тоске, бежит Сарыатан в поисках страны своего детства…