Акшокы

(рассказ)

Съежившись в комок, Окас лежал в спальнена  одноместной кровати. Перед его глазами угасали  лучи еще одного дня.  Тишину нарушало лишь монотонное тиканье круглых белых часов, висевших на постепенно темнеющей в сумерках стене. Мертвая тишина. Мертвое царство. Если не учитывать чуть теплящуюся жизнь в теле Окаса, его тоже можно считать мертвецом. За каких-нибудь девять месяцев от его полного гладкого тела остались лишь одни кости. Да и кости эти день ото дня становились все тоньше. Стоило спустить ноги с кровати, как хлипкие голени начинали дрожать и болеть так, словно прямо сейчас развалятся. Но сколько уже времени он не поднимал головы и не касался пальцами ног земли! Да что там голова, все его тело было сродни обтянутой высушенным кутырём колотушке. После последней химии вылезли и обрамлявшие понизу голую макушку густые волосы, остались от них лишь жалкие пестрые островки.

Да, смерть подошла вплотную, кончилась отведенная на его долю пища на этой земле. Ползущие снизу признаки смерти стали явно заметны, когда она добралась до груди. Теперь ее когтям осталось дотянуться до сердца. И до него достанут. Самое большее – одна неделя… а потом вон на том склоне Алатау… на усеянной могилами зеленой сопке… испуская пар под теплыми весенними лучами  появится еще один свежий холмик. И на том конец. А дальше… черная тьма…

Учащенно стуча, сердце словно застряло в горле. Окас не заметил, как перевернулся на правый бок. Смерть! Как это страшно! В один миг будто мириады муравьев проползли по его телу. В мыслях – вечная мгла… Бездонный мрак… И никто не ведает, что лежит в глубине этого мрака, что ждет там каждого… Правда, как страшно! Окас быстро открыл глаза. «Нет-нет, это всего лишь мимолетный страх». Никогда нельзя бояться смерти. Это —  истина. Это дело Бога. Рано или поздно каждому смертному уготована такая участь. Об этом знают все здравомыслящие люди. Не знают только, в какое именно время наступит смерть. И благодаря незнанию люди живут беззаботно, словно будут жить вечно. Вот это и есть жизнь. Если б люди знали час своей смерти, то для них бытие потеряло бы всякий интерес. Это и есть самое  прискорбное знание, и Окасу оно было доподлинно известно. Он знал, когда умрет… «Нет-нет, все равно нельзя бояться смерти!». Это- истина. Это – дело Бога. Рано или поздно его тоже не минует такая участь.  Вот только бы Бог проявил милость и взял его душу, не заставляя страдать. Об этом молил Окас.

Он опять опрокинулся на спину и прикрыл глаза. Постарался ни о чем не думать. Но, как бы ни пытался запереть дворец своего сознания, пронырливые мысли находили щели и проникали туда. Проникали и принимались крутить в его бедной голове картины прошедшей жизни. Точь-в-точь как без конца повторяемые старые фильмы. Среди кадров этих «старых фильмов» Окасу хотелось увидеть наиболее веселые. Иногда это ему удавалось. В такие мгновения его истерзанная душа преображалась, прояснялась, на короткое время он забывал о теперешнем своем положении и переживал сладостные минуты здорового и полного сил человека. Однако это продолжалось недолго, разноцветно-радужные картины будили тоску по забытым чувствам, и все заканчивалось горьким раскаянием. Раскаяние! Окас заметил, что среди всех бед и горестей самое тяжелое – раскаяние. И сейчас оно является причиной его страданий. «Ах, какая жалость! – мучился он, — если бы я тогда уехал вместе с Дуйсеном на родину, разве я б дошел до такого состояния». Ну, что тут поделаешь, бренный мир достиг-таки  финиша.

Ему вспомнился Дуйсен. Вот уже три дня, как и его не видать. Три дня Окас лежал, до боли в ушах прислушиваясь к дверному скрипу и малейшему шороху. Нет его, нет! Да куда он подевался?! Почему на глаза не показывается? Только этот парень знает, что может стать для него поддержкой, опорой в эти последние часы, когда ему становится все хуже, когда он умирает, лишается последних сил. В таком случае, где же он? В городе? За городом? Или как большинство людей, что в плену у своих забот, тоже ушел с головой в эту мышиную возню? Но… нет у Окаса права обижаться и на него. Разве может живой человек сидеть без занятий! Какое теперь дело может быть у кого-то  до умирающего Окаса.

Из его потухших, слезящихся глаз выдавилась капля влаги, проползла по бескровной бледной щеке и, скатившись, упала в подушку. В какой-то миг в подернутом дымкой мглистом пространстве он заметил, как за холм, что обозначился у дверного косяка, бледнея и сходя на нет, уходило светило. Прощальные лучи еще одного дня. Возможно, и самые последние. «Ох, хоть бы уж последние!». Чем вот так лежать, страдая и томясь ожиданием, пролеживая бока до дыр, лучше бы  тихо, бесхлопотно уйти на тот свет.

На самом деле, он сейчас не особенно мучился. В эти два дня тело его испытывало загадочное, необъяснимое состояние. Непонятно было, болен он или здоров. Ни один орган не проявлял себя так, чтобы он чувствовал невыносимую боль. Вот уже много времени бивший  его с головы до ног бешеный вихрь-недуг  как будто резко затих. Окас знал, что это не выздоровление, а преддверие конца, когда душа готовится покинуть тело. Уже сейчас в левой ноге не ощущалось даже крошечного признака жизни. Позавчера, когда Окас впервые обнаружил это, он словно осознал, как страшно умирать, как страшна смерть, и сердце его застучало в самом темени…

Левая нога давала о себе знать то ноющей болью, то ломотой, а порой начинала гореть огнем. Окас поглаживал ее, боль как будто стихала, и от этого все тело получало отдых на некоторое время. Это вылилось в привычку, стоило в каком-нибудь месте заколоть, рука его тут же тянулась к выпирающему колену. Ночью того дня он также испуганно проснулся отчего-то и привычно взялся за ногу. В тот же миг рука ощутила мертвенный холод. И колено, и вся голень были  ледяными. Словно нога была не его, а принадлежала  мертвому человеку. То, что это все же его нога, можно было понять по жестким колючим волоскам. Окас попробовал вдавить большой палец. Ничего не почувствовал. Попробовал ущипнуть. Боли не было. «Кончено! – подумал он. – всё кончено!». Лоб покрылся холодной испариной.

— Балжа-ан! – неожиданно для себя выкрикнул он. Потом добавил: — Ты здесь?

Дочь, прикорнувшая в мягком кресле, стоявшем рядом с кроватью, тут же подняла голову.

— Что?! Морфий сделать? – спросила она спросонья.

— Нет… я просто так. Устала ты совсем из-за меня, дитя мое.

— Нет, я не устала. Только сон все время одолевает. Как только ты выздоровеешь, мы все хорошенько отдохнем, папа. Посадим тебя в машину и покатаемся по всему Алтаю.

Продолжая лежать с закрытыми глазами, Окас закусил губу. «Все хорошенько отдохнем…». Да, отдохнете. Недолго осталось, самое большее – неделя. Тогда и выспитесь…».

— Папа.

— Я слушаю тебя.

— Помассировать тебе ноги?

«Разве у меня остались ноги, которым нужен массаж…» Не открывая глаз, он приподнял руку, Балжан сразу поняла этот жест, который означал: «Держи». Она быстро вложила в руку отца свою теплую ладонь. Окас слабым движением притянул ее и приложил к дрожащим губам. От обычно разящей лекарствами руки дочери на него пахнуло сильным ароматом какого-то крема. Лицо его недовольно сморщилось. Потом он приоткрыл глаза и медленно прошелся взглядом по лицу дочери. Она работала в Усть-Каменогорске врачом и вот уже полмесяца, как приехала, чтобы быть подле  отца и лечить его. С тех пор дни и ночи напролет рядом. Ясно видно, как она устала и утомилась, полное лицо осунулось, большие красивые глаза впали. Однако… обычно растрепанные длинные волосы дочери теперь стали короче, закудрявились и приобрели аккуратный вид. Недавно под вечер она куда-то пропадала, вот тогда, видно, и успела поправить прическу. «Все-таки, никто про себя не забывает, — подумал недовольно Окас, — заботясь о другом, переживая за другого, все равно они о себе не забывают!» Известно, что сегодня или завтра… в любой момент он может загнуться. И тогда отовсюду соберется народ и заполнит битком этот дом.  Одни будут стараться эффектно выглядеть, другие будут печься о репутации. Наверняка они уже сейчас взялись за эти дела. Вчера, придумав всякие причины, жена уехала в Каргалы к младшей сестре. Вряд ли она уехала, соскучившись по ней, когда он тут лежит между жизнью и смертью, скорее всего, решила разведать насчет жертвенного скота на похороны. …Все обман, все вранье! Не осталось рядом с ним никого, кто бы говорил правду. Однако…есть ведь поговорка: «Голодный человек – скандалист, больной – придира».  И вообще, кто может думать плохо про Окаса? Одним словом, какое-то непонятное, смутное существование. В этом туманном мире был только один человек, которого он страстно хотел видеть, да и тот сгинул, пропал куда-то.

— Дочка…от Дуйсена нет вестей?

— Нет. Если будет звонить, я скажу ему… Будешь воду или что-нибудь еще?

Окас качнул головой в знак отказа и отвернулся к стене.

Это произошло ночью того дня, когда нога его начала мертветь.

С тех пор вот уже прошло двое суток. Жена, уехавшая в Каргалы, вернулась сегодня в полдень.  Едва приехав, она зашла к нему в комнату, приложила ко лбу мягкую пухлую ладонь, якобы измеряя температуру,  сказала несколько теплых слов,  якобы поднимая ему настроение, грузно походила возле него, потом опустилась в мягкое кресло рядом и громко начала рассказывать все, что видела-слышала в Каргалы.

— В следующем месяце твоя свояченица собирается выдавать замуж младшую дочь. – сообщила она. – Я про Айгуль говорю. Вот она выходит замуж. Говорят, зять на большой должности на станции Дружба, недалеко от границы с Китаем. И сам он, и вся его семья – очень богатые люди, говорит твоя свояченица. Тебя собирается везти туда главным сватом.

В глазах Окаса потемнело, голова закружилась. В ушах звоном стояли слова: «Тебя… главным сватом»… «главным сватом…» Точно заезженная пластинка. Какая издевка! Разве можно так поднимать настроение?! Так нагло врать! Какая тупость! Что за бесчувственность! Распиравшая грудь ярость поднялась волной и застряла в гортани. Не было сил, чтобы выпустить ее наружу. Ему захотелось плакать навзрыд. Но и плакать он не мог. Ведь, чтобы плакать, тоже нужны силы.

Единственное, на что он оказался способен, это прерывисто прошептать:

— Морфий… дайте мне морфия…

Что зазагадочная мощь кроется в этом морфии! После него из тела начинала уходить многопудовая тяжесть, отпускали сильные боли в различных членах; постепенно редели туман и мираж перед глазами, скорбь и печаль в груди тоже рассеивались, и сразу  значительно легчало. Удивительно! В такие минуты он чувствовал себя так, словно никогда не болел, и уже завтра станет полноправным членом общества, чтобы бодро шагать по жизни. Вместе с тем, ему известно, что это облегчение всего лишь на какой-нибудь час. Однако даже в этот короткий час Окас успевал почувствовать себя живым и живущим. Голову его посещали прекрасные мысли. Сердце щекотали сладкие чувства. В эти минуты видения и воспоминания были такие свежие  и ясные, краски их такие сочные и насыщенные! Нет-нет, это не видения, а сама жизнь, сама жизнь! Причем это были картины не последних тридцати лет, которые он прожил в Алматы, а давно минувшие дни детства, проведенные в ущельях и ложбинах Алтая, сладостные и дорогие сердцу. Истощенная, изнуренная голодной зимой овца, едва приподнявшись на боку, начинает искать травинку. Так и Окас, стоило забыть ему о болезни, тут же оказывался в тех незабываемых сладких днях.

 И что поражало его больше всего: порой морочишь себе голову и не можешь вспомнить того, что было буквально вчера, а тут – легко приходило на память прошлое тридцати-сорокалетней давности, от мелких, незначительных событий до случайно встреченных людей, их имена, фамилии, сказанные ими слова. Да, именно так! С тех пор, как прицепилась эта болезнь, особенно в последнее время, когда Окас начал отходить от пищи, его сознание и память стали удивительно яркими. Словно какая-то мистическая сила тщательно прочистила все закоулки извилин его мозга от многолетней пыли, мусора и грязи, и они засверкали, засияли чистотой. Да что там мозг, а уши, а нос! Эти красавцы не только воспроизводили запахи и звуки былых дней, но и не забывали при этом о том, что чувствовали, как вздрагивали когда-то. И это незабытое они, оказывается, передавали человеку в том же первозданном виде. Окас знает, что его обоняние и слух раньше были слабоваты. Потрясающе! Особенно после укола морфия… примерно через десять минут… просыпались один за другим все его органы чувств, восстанавливали в памяти когда-то слышанное, виденное, прочувствованное и проносили перед ним в неизменном виде упоительные дни прошлого. И первое, что видел Окас – это все тот же Акшокы*… Возвышающийся среди всех окружающих его гор Акшокы… Акшокы, с которым он в семнадцать лет расстался с великим сожалением, помахав рукой на прощание. И всякий раз, когда соскучившись по аулу, он ехал домой, издалека радовал глаз Акшокы. И вот теперь, дожидаясь судного дня, он опять тосковал все о том же Акшокы… Но стоило ему увидеть в грезах Акшокы, как его начинала мучить жажда, и горло пересыхало. Испытывая жажду… он ясно-ясно слышал журчание ручья Маралбулак, что извиваясь змеей, прокладывал путь в густой колышущейся траве. От журчащего потока веяло прохладой. К прохладному дуновению примешивался запах не то рыбы, не то ила. Окас с детства не любил этого муторного речного духа, но теперь он тосковал по нему, жаждал его всеми фибрами души. «Ах, — думал он, облизывая пересохшие губы, — если б я мог с помощью какой-нибудь магической силы оказаться на Акшокы, шлепнуться на каменистый берег Маралбулака и напиться вдоволь ее студеной ключевой водицы. А после этого можно и умереть! Но разве ж туда доберешься теперь… «Как говорит Дуйсен, родная земли покарала, и суета сует погубила меня, что тут поделаешь…»

И в самом деле, суетное житье, тщетное существование достигли своего предела. Если б в тот раз уехал он вместе с Дуйсеном в родной аул,.. разве не были б и ноги целы, и здоровье хоть куда… Нет, как говорят в народе, его тянули к огню, а он вляпался в дерьмо. Не в аул отправился он, а в горы, на дачу. Там, на даче он и нашел на свою голову и мучения, и погибель. «Эх, эх, если б!..»

Зазвенел дверной звонок, отвлекая мысли Окаса. Еще один звонок… во второй раз, коротенький. Дуйсен! Это же Дуйсен, именно так он проворно

*Акшокы – Белый пик.

нажимает на звонок всего два раза. «Неужели пришел, дорогой мой, добрался, наконец, проведать своего старшего брата. Иди, иди же ко мне поскорее».

Балжан живо вышла из комнаты, отворила выходную дверь и начала с кем-то тихо разговаривать. Мужской голос… Дуйсена… Да, на него похож… «Иди же ко мне поскорее.Давай насладимся вдвоем воспоминаниями о родной земле…» Нет, Балжан одна зашла в комнату. Но где же Дуйсен? Ну почему он задержался?

— Это Кайыржан-ага… Впустить его сюда?

Голова Окаса, оторвавшаяся было от подушки, вновь  упала обратно. Он заслонил закрытые глаза рукой и тихо подал знак: «не впускай». Потом глубоко вздохнул. В груди его защипало так, словно он глотнул соли. Перед глазами появились желтые часы* на упитанной волосатой руке.  Часы Кайыржана.

Месяц тому назад болезнь Окаса еще не успела войти в последнюю стадию, и состояние его было более бодрым. В то время он был доволен и усердно ухаживающими за ним домочадцами, и каждым забегающим проведать его родственником-свойственником или другом-товарищем. Тогда он перечислял в памяти всех знакомых, приятелей и единомышленников, которые по каким-либо причинам отдалились от него, и с нетерпением ждал их прихода. Слава Богу, многие наведались, за беседами подняли ему настроение. Но сейчас… Окас никого не хотел видеть, потому что сразу замечал в  глазах каждого нескрываемое противное чувство жалости и остро ощущал себя несчастным, беспомощным, измученным.  Господи, кто же мог знать, что сочувствие может быть таким отвратительным, таким тошнотворным. Для человека с понятиями это являлось и издевательством, и унижением. Нет-нет, никто этого не понимал. Все стремились показать, как они уважают, жалеют, любят Окаса и движимы желанием хоть ненамного облегчить его страдания. Но никому не было дела до того, как это воспринимается им самим, что он чувствует при этом. Да что там, это были только первые разочарования, разрушавшая тебя изнутри маета, а в последнее время… он отказывался видеть кого-либо из рода людского. И это не потому, что он разуверился в опустошающей обманчивости радостей и услад, потерял всякую надежду и веру, и даже не потому, что осознал свою ненужность ни одному человеку. Причина была в том, что он только в последние несколько дней понял простую истину этого бренного существования, в течение шестидесяти пяти лет казавшегося трудным и сложным, таинственным и загадочным. Если вглядеться… то тут не было ничего такого, чего невозможно понять человеческому уму: целый день, от рассвета до заката производя какие-то нескончаемые действия, начиная  одно дело, заканчивая другое,  радуясь, огорчаясь, — каждый человек всю жизнь живет для Себя, для Своей Нужды.

*Желтые часы — так казахи называли все часы, имевшие корпус под цвет золота.

Оказывается, даже в том случае, когда он озабочен чужой бедой, чужими чаяниями, все равно он ни на миг не забывает о собственной потребности.

На прошлой неделе, в такой точно сумеречный час, Окас сильно расстроился, заметив это по одному лишь нечаянному движению Кайыржана, который пробыл возле него каких-то полчаса. В это мгновение… ему показалось, что рядом с ним сидит не закадычный друг, с которым они восемнадцать лет проработали в одном отделе научно-исследовательского института, а жук-вонючка,  копошащийся в куче мусора в поисках пищи. Окас его видел-то впервые за последние два года. Лишь только пошел слух о сокращении, как Окас срочно оформил пенсию, а Кайыржан остался на прежнем месте в качестве заведующего отделом.

— Вот и я присоединился к тебе. Ничем не занят. Только тем, что навещаю старых друзей, вроде тебя. Других занятий нет. – сказал он после вопросов о житье-бытье. Эти слова пришлись по душе Окасу.

— Помнишь, институтские товарищи называли тебя «Леонов», а меня «Моргунов»? — проговорил приятель и засмеялся, пыхтя, словно курдюк с созревшим кумысом.

На эти слова Окас ответил легкой усмешкой. И правда, в то время они оба были в теле, как Леонов и Моргунов. Оба – лысые. А теперь… «Ты все еще Моргунов, а мне –  куда нынче до Леонова…», — подумал он.

Чего греха таить, первое время Кайыржан своими приятными словами и веселыми рассказами хорошо поднимал ему настроение. Особенно, когда ударялся в воспоминания о некоторых ситуациях из их долгой совместной работы в институте, Окас даже находил силы поддержать его: «Да, да… помню… верно говоришь…». И в эти минуты… обычно то горячая, то холодная, то покалывающая, то ноющая левая нога его неожиданно испытывала какое-то волшебное состояние покоя. «Ах, настоящая-то жизнь, оказывается, те самые дни! И блаженство, и забавы, — все осталось там, в тех днях», — подумал он тогда. Кайыржан, будто поняв его состояние,  долго и обстоятельно топтал тропинки прошлого. Окас готов был неустанно слушать его, смакуя каждое слово. «Пусть говорил бы и говорил бы», — искренне желал он.

Но увы, потом Кайыржан опростоволосился. Сидя за дастарханом, расстеленным подле кровати, они с женой принялись жадно есть кусок за куском жирную конскую колбасу казы, с шумом запивая его густым чаем со сливками. При этом супруги вели подробный разговор о том, что и он, и она вышли на пенсию размером в семь тысяч тенге, а этих пятнадцати тысяч ни на что не хватает, и вот теперь они вынуждены искать работу.

Не все слова долетали до лежащего на кровати и молча слушавшего их Окаса. Он только подумал: «Если б я был здоров, вот также же кушал, как они».

— Оказывается, плохо сидеть без работы, Окас, — сказал Кайыржан, толстым слоем намазывая масло на хлеб. – День прямо никак не кончается…

«Был бы ты на моем месте, вот тогда понял бы, что такое «день не кончается», — усмехнулся Окас про себя.

— Вот уже около двадцати лет, как не был на родине. – еще сказал Кайыржан. – Но кто там из народа остался-то, на родине этой.

«Если не народ, так земля осталась. Ведь земля, она – вечная», — подумал Окас. Думы о земле оказались оплошностью, ибо перед глазами опять возник Акшокы. Все тот же самый Акшокы. Акшокы, несказанно радующий глаз, показываясь с южной стороны, когда едешь в аул. Дорогой Акшокы…

— Я пойду, Окас. Мне надо еще кое-куда заскочить. Да все те же дела, будь они неладны… — сказал Кайыржан, вытирая рот и взглядывая на свои  желтые часы на упитанной волосатой руке. И на желтые часы, и на желтого, как сливки,  Кайыржана Окас посмотрел тогда искоса, брезгливо. После его ухода  он сказал Балжан, прибиравшей со стола:

— Отныне… не впускай никого ко мне… кроме Дуйсена, — потом отчужденно отвернулся к стене.

« … А-а-ай! … А-а-ой! … О-о-ой!..»

Хочет кричать. Не может кричать…  Хочет бежать. Не может бежать… Сердце прыгает и прячется в самой глотке. Дыхание сперло, он задыхается.

«А-а-ай! …А-а-ой!… »

Снова как будто кричит изо всех сил, но голоса нет. Опять пытается бежать, но ничего не получается. Под ногами… вокруг… повсюду… верткие, извивающиеся черные змеи. И каменистые берега Маралбулака, и вся его водная гладь – всё кишит свистящими, шипящими змеями. Состязаясь друг с другом, обгоняя друг друга, в каком-то невообразимо хаотическом движении они  лавиной устремляются к каменным осыпям Акшокы. Одна из тех кочующих змей, толстая и холодная,  обвилась вокруг его левой ноги. Хвост ее волосяным арканом намертво обхватил лодыжку, а сама она, задрав голову и извиваясь, быстро ползет по колену, поднимаясь все выше…

Хочет кричать. Не может. Дыхание сошло на нет, задыхается. Объятый удушьем, он слышит чей-то далекий приглушенный голос. Знакомый голос… Голос Дуйсена…

 — Ага!* Беги назад,  беги!.. Акшокы теперь не наш, беги сюда!

Он хочет бежать. Не может. Крепко обвившийся вокруг ноги хвост змеи не пускает. Нет, не за ногу, теперь уже зацепилась за руку! Сейчас поползет к шее.

С великим трудом Окас открыл глаза. Кругом яркий свет. Оказывается, уже рассвело. Вцепившись в его тощее запястье, над ним нависла встревоженная Балжан.

            —  У-ух! – из груди его вырвался глубокий вздох. Сердце громко билось. Под желудком сильно жгло. Он весь был в липком поту.

*Ага — почтительное обращение к старшему брату.

— Что случилось, папа? Сон плохой приснился? Ты так мучился, никак не мог проснуться.

— Воды… дай воды.

— Может, чаю попьешь?

— Нет, воды…

Балжан быстро ушла в кухню, вернулась с пиалой холодной воды и, поддерживая отца за затылок, начала поить. Вода оказалась очень холодной. Он долго пил, по краям рта текло. По мере опорожнения пиалы, голова его все больше клонилась назад… и в конце упала на подушку.

— Сделать морфий? – спросила Балжан, закончив поправлять одеяло на нем.

Окас промолчал. Скособочившись, он лежал беззвучно и неподвижно. Жжение под желудком постепенно стало слабеть. Сердце тоже успокоилось и билось ровно. Перед его глазами возникли опять те змеи. «Это нехороший сон. Наверное, сегодня умру… По руке ползла и рвалась к  шее…Черная змея… Толстая, с руку толщиной. Да, скорее всего, сегодня умру… Но что означают слова Дуйсена: «Акшокы теперь не наш?»  Какой ужас!..».  Снаружи послышалось переливчатое пение птицы. Под окном росла одинокая акация, видимо, на нее села. Ишь, как распелась! Весна ведь. Весной всякая тварь получает в дар дивный язык… Кстати,  о весне…

Пятнадцатое апреля… Ровно девять месяцев! В прошлом году пятнадцатого августа он на даче поранил ногу. И с тех пор изо дня в день – одни мучения. Девять месяцев мучений! А конец этого таков… Ах, ах, как обидно! Если б он тогда вместе с Дуйсеном уехал в аул… Теперь жалей, не жалей, толку то что!.. Каждодневная колготня погубила Окаса. Святой дух родной земли наказал его беспощадно!..

Все еще слышно пение той птицы. Поет, как заведенная. Поет на все лады, рассыпаясь трелями. Какой волшебный голосок! Разве есть в этом обманчивом мире  что-то, более могущественное, нежели природа? Завтра, когда он умрет, Мункар и Накир* спросят его: «Кого ты любил в жизни? Что ты любил?». И он ответит, не задумываясь: «Природу! Родную землю!». И вправду, есть ли на всем белом свете человек, который бы любил природу так, как любил ее Окас! И как любил! Всей душой, самозабвенно. Любил, не разделяя мир на живое и неживое. Особенно, когда  приезжал в родной край, даже обычные камни, казалось, заводили с ним беседу… милые. Шум сосновых крон… Журчание горного ключа… Курлыканье журавлей… Всё-всё

*Мункар и Накир — в исламской эсхатологии ангелы, которые допрашивают умерших в могилах.

вместе  –  чудесная мелодия, разве не так?! Окас находил эту мелодию и в свисте крыльев парящих в небе птиц, и в шепоте густого разнотравья на земле, и в плеске играющей в озере мелкой рыбешки. .

Но больше всего зачаровывал его стон развесистых кедров, издаваемых ими при малейшем дуновении ветра. Он был подобен плачу сырная*, причитанию кобыза**. Эти мелодии, эти напевы начинали звучать в ушах Окаса, стоило ему затосковать по родным местам, по Акшокы. Но разве было время, когда он не скучал по родному краю? Ученые говорят, что сила тяготения земли могуча. А Окас бы сказал: самая могучая сила – сила притяжения родной земли. Под воздействием этой чудесной силы он в прежние времена самое малое пару раз в год навещал родные пенаты, иначе не  было б ему покоя.

До середины девяностых годов он ни разу не изменил этой привычке. Наступивший позже период осложнил положение иснтитута. Сократилось число командировок, когда можно было с целью «улучшения пород скота» или «оживления селекционных работ» рвануть на Алтай. Зарплату часто задерживали. И летом девяноста шестого года он впервые не смог посетить родину. Тогда он подосадовал на жену: «Не надо было ехать сюда, детей можно было и там поднять на ноги… Видишь, в этом году и в аул не смогли попасть…». Не успокоившись на этом, еще добавил: «Мне горы снятся. Только засну, сразу вижу во сне Акшокы…». «Горы, горы! И когда только ты перестанешь говорить про эти горы! – взъярилась жена. – Голову, что ли, там оставил? Если нужны горы, так вон Алатау. Иди, гуляй там, сколько хочешь! Некоторые вон в песчаных степях живут и ничего…». «Я в таких местах жить не могу. Потому что я не родился в таких местах. Для каждого его родина – город Египта»***, — сказал он и, собрав банные принадлежности, вышел из дома.

До сих пор в памяти… именно в тот день, в той самой бане он похнакомился с Дуйсеном. Баня эта находилась в восточной части города среди приземистых домов. Из трубы ее круглый год валил густой дым, сама она снаружи была серой и неприглядной, что соответствовало ее внутреннему состоянию, неряшливому и грязному. Окна предбанника, смотревшие на север, постоянно были запотевшими. Залитый водой красно-оранжевый кафель на полу вряд ли когда-нибудь просыхал. Вечно спавшая на ходу старуха с помятым лицом проводила разок по нему шваброй, потом садилась у порога и впадала в дрему. Зная обо всем этом, Окас ходил только в эту баню. И всё потому, что там парная была… ах какая там была парная, просто чудо! Как только, сбросив одежду, войдешь в ту черную дверь впереди, вместе с обжигающим паром легкие заполняет сосновый дух, потом все тело охватывает приятный озноб, будто по спине пробежали  мурашки, — благодать, да и только! К тому же Окас чувствовал еще один, щекочущий ноздри,  приятный горьковато-терпкий запах. Знакомый запах. Но впомнить

*Сырнай — небольшой духовой инструмент вроде трубы, с мелодичным звуком.

**Кобыз — смычковый музыкальный инструмент.

*** казахская пословица, аналог русской: «Каждый кулик свое болото хвалит».

не мог. Ему порой казалось, что в эту баню его привлекал именно этот запах.

И в тот раз Окас один сидел в парной, наслаждаясь этим волнующим духом.

Вдруг дверь со скрипом открылась и вошли два парня среднего роста, примерно тридцати лет на вид.

— Пах-пах!.. в самый раз, оказывается! – удовлетворенно воскликнул узкоглазый рыжий с толстыми губами, чуточку постояв внизу. Потом повернулся к худому смуглому спутнику:

— Пойдем, поднимемся наверх. Сейчас своими глазами увидишь то, о чем я тебе рассказывал.

Они оба поднялись и расположились возле Окаса, на верхней полке.

Узкоглазый провел рукой по телу, вытирая выступившие градины пота. Потом начал, посмеиваясь:

— В нашей редакции работает один молодой парень из Мойнака. Вот как-то я повез его на свою дачу… откуда же мне знать? «Агай, — говорит он, оглядывая мой густой сад, — у вас так много тополей!». «Какие еще тополя?», — спрашиваю я удивленно. «Разве это всё не тополя?», — спрашивает он, показывая на яблони, груши, вишни,   — мол, как же вы не видите. Я тогда понял, в чем дело, и перешел на его язык. «Это что за тополь?», — спрашивает он, показывая на высокое дерево перед домом. «Этот тополь называется абрикос», — отвечаю. «А это?..» «А этот тополь называется персик»…

— Ладно, ладно, хватит! — сказал его тощий товарищ, готовый обидеться. – Что ты равняешь всех нас под одного неуча и невежду? К тому же он верно говорил, в персидском языке дерево называют «дарак». Слово «терек» произошло от него. Если уж ты такой знаток, скажи-ка, какие в песках травы растут? Что такое «сагыз»**, «кумаршык»***?

— Всё, Секе, больше не буду! Поймал меня за слабое место… – проговорил узкоглазый, шутливо смеясь, и быстро перевел разговор на другую тему.

— Я же тебе говорил по дороге, что покажу в этой бане нечто интересное. Так вот, это интересное – вот оно, — и он постучал пяткой по доске под ногами. – Это давно запрещенное для использования в качестве строительного материала дерево под названием «балкарагай»… по-русски – «сосновый кедр»…

Окас навострил уши. «Балкарагай, говорит, сосновый кедр, говорит… Явно из наших мест этот парень…»

*Терек – тополь.

**Сагыз – растение, из которого добывают жвачку.

***Кумаршык – дикое растение в виде проса, растет на барханах.

— Откуда ты, дорогой? – не выдержал он, не имея терпения дождаться конца разговора.

— Я с Алтая, ага.

— А там из каких мест?

— Из Карагайлинского района.

— Акшокы… Маралбулак знаешь?

— Что?! Вы тоже из тех мест, ага?

— Да, из Улгулинского района.

— Вот здорово! А я из Мойылды. Между ними всего пятнадцать километров. Как это я вас не видел?

— Как ты мог меня видеть… Когда я уехал оттуда, ты, наверное, еще на свет не родился… Чей ты будешь?

— Вы знали пастуха по имени Азимбай?

— Еще как знал! Когда я был маленьким, Азеке водил комбайн. Пастухом он стал позже. Из рук твоей матери Багаш тоже не раз угощался.

— Я их средний сын, Дуйсен. Буду вам младшим братом.

После этого Окас узнал, что Дуйсен работает в газете, что жена его  тоже родом из Карагайлы, и недавно они вместе с двумя детьми побывали в родных краях.

— А ты откуда знаешь, что эти доски из соснового кедра? — спросил он.

— Как же не знать? Вот и сейчас благоухают. – сказал Дуйсен. Потом, улыбаясь, повернулся к другу, сидевшему позади:

— Секе, есть только два тополя, которые, даже высохнув, не теряют аромата. Один из них – арша*, другой – балкарагай. Оба они издревле считались казахами священными. Если в южном Казахстане дом окуривают адыраспаном**, то у нас на Алтае – арчой или почками балкарагая. Горят они, потрескивая, и дым от этого несколько дней стоит в доме, пропитывая его. Так ведь, ага?

— Да, так. – подтвердил он.

— А раз так, я расскажу вам, какой я нюхач, — сказал Дуйсен, усаживаясь по-турецки. – Пришел я в эту баню прошлым летом, здесь вот эти доски только что положили. Еще загрязниться не успели… Белые… Молодая древесина… Смолистый запах щекочет ноздри… Кроме смолистого еще какой-то запах мне прямо на душу ложится. Неужели и вправду кедровый дух, думаю. Еще принюхиваюсь… Точно, кодровый. Начал пристально вглядываться в доски. На верхней полке – сплошь сосновые… И вот чудеса! Прямо под моими ногами лежит единственная кедровая доска с голубоватыми прожилками по краям. Откуда она взялась?.. Когда вышел из бани, спросил у хозяина. Говорит, что купил машину досок у коммерсантов, приехавших из Алтая. Понятно, сказал я, и гордо пошел восвояси. Видимо когда-то среди сосновых досок, приготовленных для строительства, нечаянно попала одна кедровая доска… С той поры только в эту баню хожу.

Для Окаса, обеспокоенного тем,  что не может поехать  на  родину,

*Арша —  арча, можжевельник.

**Адыраспан – гармала или могильник.

Дуйсен стал настоящим утешением. К счастью, и жили они недалеко друг от друга. Дуйсен прибежит бывало: «Как вы, ага?».  В другой раз Окас его вызовет по телефону. И начинаются бесконечные разговоры. И о чем только не переговорят они! …Суровые алтайские морозы… Лето на Акшокы, без мух, без мошкары… Аульные чудаки… Некоторые аульные главари, доводившие народ до слез… Дожившие до сегодняшнего дня старожилы… Всё-всё вспоминается… А иногда они обсуждали даже такие мелочи, вроде: кто на какой лошади ездил. Между тем, именно такие мелочи по-особому согревали душу. «Такой молодой, а чего только не знает. И как он всё в памяти удерживает», — думал не раз Окас, поражаясь Дуйсену. В такие минуты невольно переходил мыслями на своего сына. Едиственный его сын Алтайбек был примерно такого возраста. Желая сделать его близким себе, Окас воспитывал сына по-казахски: отдал в казахский детский сад, затем – в казахскую школу. Однако пока он не замечал, чтобы понимающий родной язык парень так же мог понять душу. Есть сыновняя жалость к отцу, но нет чувства, когда вникают в то, что творится внутри, без слов, по наитию. Поговорить с Балжан и то гораздо  интересней. «О, господи, я – отец их обоих. Кого, когда и чем я обделил? Почему они такие разные получились?» — думал он. И вдруг его осенило.

Когда родилась Балжан, была жива еще мать Окаса. Всё лето малышка проводила в ауле у бабушки и приезжала в город лишь осенью. Она разговаривала, подражая бабушке, и этим веселила домашних. Балжан сохранила по сей день впитавшееся с детства добродушие. А вот Алтайбек – ребенок, выросший на асфальте. Если говорить точнее, Окас держал при себе единственного сына и тем самым оторвал его от земли. А теперь пожинает плоды своих ошибок. В прошлом году в начале лета он несколько раз обращался к Алтайбеку с просьбой: «У тебя же есть машина, свози меня на родину». Сперва он отговаривался: «Сейчас я занят, потом посмотрим». Кончилось тем, что однажды сын прямо заявил: «Что тебе делать на родине, папа? Все родственники уже разъехались в разные стороны. К кому ты поедешь?» «Поеду в места, где родился и вырос. Землю-то никто с собой не забрал», — он так и не произнес этих слов, они остались внутри, обжигая грудь.

И тут неожиданно появился Дуйсен. Порасспросив о житье-бытье,  воскликнул радостно: «Так хорошо всё складывается! Я как раз с сегодняшнего дня в отпуску. Давайте прямо завтра выедем, ага. Побудем с недельку на родине, полазаем по Акшокы, напьемся ключевой воды из Маралбулака, погуляем всласть на приволье». Слышавшая это жена сказала, как отрезала: «Нет, ага твой поедет не раньше осени. А сейчас на даче работы полно. Деревья надо полить, засохли совсем».

Наутро Дуйсен выехал в родные места, а Окас направился в горы, на дачу. И вот там, на даче…ему  на левую стопу упал тяжелейший железный ящик, который он спускал с крыши… Последствием этого стала неизлечимая рана. Неизлечимая рана вылилась в конце концов в эту безнадежную скверную болезнь…

Непонятно, какой час ночи. Он лежал, обессилевший от мыслей,  словно льдом обложивших мозг. В какой-то момент ему показалось, будто он внедряется в некий тусклый туманный мир. Со всех сторон ему мерещатся чьи-то призрачные силуэты, узнаваемые образы людей. Потом вдруг они исчезают и появляются какие-то рогатые, когтистые, одноглазые существа. Они начинают наступать на него, бодая рогами, царапая когтями и обращают его в бегство. Он бежит от них во всю мочь. Затем и эти твари пропадают куда-то, и теперь он бродит внутри какого-то громоздкого строящегося сооружения. Под ногами кирпичи… гвозди… железные обломки с острыми краями… Откуда-то слышится голос Дуйсена: «Пойдемте, ага, сюда!..» — кричит он. Подавшись вперед, он ушибает лоб о железобетонную балку. Падает. Поднимается и снова ударяется лбом о ту же балку. Ушибленное место сильно саднит. Вдруг… совсем рядом слышится леденящий кровь собачий вой.

 Задыхаясь в тенетах кошмарного сна, он с трудом открыл глаза. Комнату едва окрасил забрезживший рассвет. Похоже, около пяти. В мягком кресле рядом, накренившись на бок, спала Балжан. Нет, не Балжан. Жена. Рыхлое тело ее едва помещалось в кресле. Растрепанные длинные волосы  наполовину закрывали лицо. Почему-то Окас внутренне поморщился. По старой привычке протянул руку и погладил левую ногу. Холодная-прехолодная. Деревянная. Потом коснулся рукой правой ноги. И эта деревянная… Видно, она тоже омертвела. «Кончено! – прошептал он. – Всё кончено…» Но не испугался, как бывало прежде. Он знал, что так и будет. Чувствовал, что через несколько дней дойдет до предела. «Смерти не надо бояться, — снова тихо прошептал он. – Это – истина. Это дело Бога…»

Неожиданно под окном завыла собака. «А-а, вот ее я и слышал, когда лежал в бреду», — подумал он. Но остался совершенно равнодушным. «Пусть воет, пусть». Жена подле него зашевелилась, проснулась. Увидев, что он уже не спит, шаркая ногами, прошла по комнате и включила свет. Окасу и это не понравилось. «Есть ведь какое-никакое освещение. Зачем включила? Или захотела увидеть меня напоследок при свете?..» Не открывая глаз спросил еле слышно:

Окаса точно кто-то ударил колотушкой по темени. В глазах у него потемнело. До слуха доносились обрывычные звуки голоса  жены.

— Судя по тому, что он говорил, когда уезжал… вроде, стороны снова решили границу делить… И вроде, Акшокы теперь принадлежит русским.

Второй удар пришелся чуть выше затылка. Безжалостно ударили булавой. В ушах зазвенело, он почувствовал, что теряет сознание. В мрачную бездну вместе с ним уходило слово… Последнее слово. «Акшокы…»

В глазах его остался след одной картины. На ней – Акшокы. Последняя картина.

                                   Перевод Раушан Байгужаевой

Дидахмет
Әшімханұлы
logo